П. Кузнецов
Рассказ
Поздняя осень. Идет мелкий
моросящий дождь. Тихая и спокойная
печаль обволакивает сердце. Я подхожу
к материнской могиле. Образ сразу
возникает перед глазами. Никакие
значительные слова или назидания не
вспоминаются. В голову лезет всякая
пустячина.
— Петька, будешь пить водку,
— уйду.
— Куда, мать, уйдешь?
— Уйду, куда глаза глядят.
Я бросал, потому что боялся.
Я всегда боялся, чтобы мать где-нибудь
и кому-нибудь не пожаловалась на меня
и не сказала, что у нас ей плохо.
Могила еще свежая. Капли
дождя собираются на кресте, зависают и
тяжело кропят землю.
А вот она рядом, могила деда
моего Федорова. Земля опала, крест
осел, завалился на бок. Умирая, дед
раздавал всем свои вещи. Брату дал
химический карандаш. Дед очень
дорожил им и старательно слюнявил его,
когда записывал в блокнот невыразимое
словами число дат, сроков, долгов. Я
потом, спустя годы, напрасно старался
расшифровать мириады цифр, но дальше
отела коровы, посадки картофеля,
первого дождя в 1939 году дойти умом не
смог. Так вот, блокнот этот дед почему-то
отдал матери, то есть своей дочери,
хотя она не знала грамоты. А мне! Мне
досталась, как я думаю, самая дорогая
вещь. Дед отдал мне бритву, которую он
еще в первую мировую выменял у немца
на кусок сала. Дед сто, а может, двести
раз рассказывал мне эту историю. И
всегда интересно, потому что каждый
раз по-разному. Неизменной была только
немецкая часть рассказа.
— Эй, рус, — кричал немец из
окопа напротив, — шпек есть?
Дед быстро разворачивал
портянку, привязывал ее к штыку и
махал из окопа.
В сумерки немец приползал,
раскладывал на чистой тряпке ножи,
зажигалки, бритвы и даже зубочистки,
которые приводили в восторг русских
мужиков, сбежавшихся на торг. Дед
выменял бритву. Я храню ее до сих пор.
Я иду от могилы к могиле, как
будто перехожу от дома к дому.
Это Кулакевич Николай,
родом из Белоруссии, нашел здесь
вечный покой. Когда гнал через село
деревенское стадо, я часто вставал на
рассвете, чтобы послушать его
удивительные монологи-характеристики,
какие он давал коровам и их хозяйкам.
— Ах ты, Дунька, слепая. Все
спишь. А ну, пошла швыдче. Ат тебя
аттаго Макарыч ушел. Пратри глаза,
косоглазая. Ходишь, спотыкаешься. Ни
мужику, ни бугаю.
То ли корове, то ли хозяйке
он давал такую точную характеристику,
подмечал такие тонкие детали из жизни,
что потом целый день не только бабы,
все село обсуждало новости от стада.
Он первый точно подметил, как хозяйка
и корова притираются,
приноравливаются друг к другу и
становятся похожими в характере и
повадках. У хозяйки быстрой, горячей
до работы и корова шустрая, бодливая.
— Ах ты, Манька толстозадая,
ты куда все наравишь схавацца. Думаешь,
там Иван хромой тебя ждет. Дура, он
нонешнюю ночь у Маланьки ночевав.
Звонко хлестал в воздухе
бич, но никогда не стегал коров. Стадо
шло вдоль улицы. И уже не слышно было
слов, а только видно, как женщины то
закрывались от стыда платками, то
громко хохотали, откидываясь и
выставляя животы, то какая-нибудь
бабенка побоевее норовила приласкать
пастуха хворостинкой.
Я будто подхожу к своему
дому. Здесь моя вечная боль и утрата. В
ушах визг тормозов. Перед глазами
мелькают машины, лица, полосатый
шлагбаум. Жена. С керамической
фотографии глядит прямо в глаза мне
без укора и упрека. Молодая в свои
вечные тридцать два года, живая.
Пальцы навеки замерли на клавишах
баяна и, кажется, сейчас шевельнутся,
побегут снизу вверх, и польются звуки.
Тяжело и жалко, трудно и обидно.
Редкие снежинки
пронизывают дождевые нити.
А вот там, чуть дальше лежит
Шевчук Иван Несторович. Если и правда
в каждом селе есть свой дед Щукарь, то
новобратский Щукарь умер три года
назад. Веселый, чудаковатый был мужик.
Собрался было умирать при жизни.
Пригласил друзей и подруг прощаться.
Пришли старики и старушки. Он возлежал
на подушках и прощался с каждым в
отдельности: прощал и просил прощения.
А потом еще жил два года. И все, кто
встречал его на улице, спрашивали:
— Как, дед, дела на том свете?
— и хохотали неудержимо. А дед
останавливался, опирался на палку и
очень серьезно отвечал:
— Да вот иду в контору, чтоб
телефон мне туда провели. — И шагал
важно в сторону конторы. Он и правда
просил директора — фронтовик все-таки,
но телефон при жизни ему так и не
установили. А в селе до сих пор живет
анекдот о его преждевременной смерти.
Рядом, чуть в стороне,
незнакомая мне могила. Подхожу к ней.
Кровь ударяет в голову. Неужели? Как же
так нелепо? Аксенов Иван Николаевич.
Какие страсти бушевали в твоей голове,
Ваня? Зачем, почему ты ушел? Перед
глазами калейдоскопом бегут картинки
детства, юности, совместной работы.
Наверное, никто никогда не сможет
объяснить до конца самовольный уход
человека из жизни. Это вечная тайна,
уходящая вместе с человеком в землю,
как разряд молнии, как удар грома.
А это безымянные могилы. Как
и почему эти неизвестные люди
оказались здесь? Где мать и отец? Ведь
если есть человек на этом свете,
значит, его линия идет назад, к предкам,
аж к пещерам неандертальцев и еще
дальше к началу. Меня породили мать и
отец, которые тоже родились от матери.
Нет начала, и, дай Бог, не будет конца. Я
и мой далекий предок из ничего не
появились. Мои предки жили и при князе
Игоре, и при Александре Невском. Может,
ходили с Дмитрием Донским на Куликово
поле, и тысячи лет кости их будут
покоиться в земле русской. Землю,
наверное, называют матерью еще и
потому, что она принимает в свое чрево
каждое тело, рожденное когда-то из
чрева материнского. Это вечно и
неизменно.
А тут вдруг — безымянные
могилы. Я тогда еще читал в районном
отделе милиции протокол следствия: «Путем
проникновения в ветеринарскую аптеку
через оконный проем Музыка Федор
Михайлович и двое неизвестных
похитили шесть литров бутилового
спирта. От его употребления двое
неизвестных скончались. Музыка Ф.М.
доставлен в участковую больницу.
Назвать имена неизвестных не в
состоянии. Следствие продолжается».
Вот и все. Никто ничего не
продолжал, как это всегда у нас
делалось. Больше никаких документов
на сей счет нет. До сих пор хранят
безымянные могилы никому не нужную
тайну. А Федя, друг моего детства, жив,
работает, семья, дети — все как надо.
Только голос изменился, хриплый, под
Высоцкого стал. Друзья проведывали
Федю в больнице, говорили ему, пели; «Надо,
Федя», то есть надо выжить. Федя
говорить не мог, только кивал головой
и морщился от боли. Но выжил. И опять
анекдоты. Их смысл сводился к одному:
Федя-то вырос на нашем, всему миру
известном самогоне. Его и бутиловый
спирт не взял. А эти двое так и лежат в
безымянных могилах.
Я обошел кладбище и снова
оказался у могилы матери. Здесь теперь
будто пристань. Кладбище потеряло для
меня прежний тайный смысл. Стало, как и
село, простым и понятным.
Дождь постепенно перешел в снег. Все
вдруг побелело, посветлело,
заискрилось…
|